Летом 1802 г. Людвиг удалился в тихий пригород Вены – Хайлигенштадт. Там появился потрясающий документ – «Хайлигенштадтское завещание», мучительная исповедь терзаемого недугом музыканта. Завещание было адресовано братьям Бетховена (с указанием прочитать и исполнить после его смерти). В нем он говорил о своих душевных страданиях: мучительно, когда «человек, стоящий рядом со мной, слышит доносящийся издали наигрыш флейты, не слышный для меня; или когда кто-нибудь слышит пение пастуха, а я не могу различить ни звука». Это документальное свидетельство того, в каком сложном положении находился в тот момент музыкант, однако совсем скоро, во всяком случае внешне, от этого взрыва отчаяния не осталось и следа.

Уже спустя несколько месяцев композитор продемонстрировал публике свои новые произведения, о которых современник вспоминал: «Во время исполнения своего концерта с оркестром Бетховен попросил меня переворачивать ему страницы; но – праведное небо! – это было легче сказать, чем исполнить; я увидал почти совершенно пустые листы нотной бумаги; только там и сям было нацарапано несколько долженствующих служить ему путеводною нитью иероглифов. Он играл всю партию наизусть, ибо, как это у него почти всегда бывало, она была еще не написана. Таким образом, он должен был делать мне незаметный кивок всякий раз, когда кончал какой-нибудь из таких невидимых пассажей, и мой нескрываемый ужас пропустить этот решительный момент доставлял ему неописуемое удовольствие; после концерта, во время скромного ужина, он все еще продолжал покатываться со смеху».

Первый решительный прорыв к тому, что сам Бетховен называл «новым путем», произошел в Третьей симфонии (Героической), работа над которой относится к 1803–1804 гг. Известно, что изначально в авторской партитуре произведение называлось «Буонопарте». Однако после того как Наполеон провозгласил себя императором, Бетховен впал в ярость: «И он тоже не что иное, как обыкновенный человек!.. Он станет тираном!» Композитор разорвал заглавный лист и переписал страницу заново: «Героическая симфония (в знак воспоминания об одном великом человеке)».

К этому периоду относятся наивысшие достижения Бетховена в жанрах скрипичного и фортепианного концерта, скрипичной и виолончельной сонаты, симфонии; жанр фортепианной сонаты был представлен такими шедеврами, как «Аппассионата» и «Вальдштейновская». Но даже музыканты не всегда были способны воспринять новизну этих сочинений. Однажды скрипач Ф. Радикати, ознакомившись в рукописи с квартетами Бетховена, сказал с усмешкой композитору: «Маэстро, я надеюсь, вы не считаете всерьез эти свои произведения музыкой?» Бетховен, снисходительно улыбаясь, ответил: «О, напротив! Просто они написаны не для вас, а для позднейших времен…»

В это время Бетховен охотно принял заказ на сочинение оперы «Фиделио», поскольку в Вене успех на оперной сцене означал славу и деньги. Конечно, у него не было опыта сочинения для театра. Кульминационные моменты мелодрамы были отмечены превосходной музыкой, но в других местах отсутствие драматического чутья не позволило композитору подняться над оперной рутиной. Все же опера постепенно завоевала слушателей (при жизни композитора состоялось три ее постановки в разных редакциях– в 1805, 1806 и 1814 гг.). Можно смело утверждать, что ни в одно другое сочинение композитор не вложил столько труда.

Источником вдохновения для ряда сочинений стали романтические чувства, которые Бетховен испытывал к некоторым из своих великосветских учениц. Это относится к посвященной графине Джульетте Гвиччарди сонате «quasi una Fantasia», позже получившей название «Лунной». Композитор даже думал сделать Джульетте предложение, но вовремя понял, что глухой музыкант – неподходящая пара для кокетливой светской красавицы. Другие знакомые дамы отвергли его, а одна из них даже назвала его «уродом» и «полусумасшедшим». Иначе обстояло дело с семейством Брунсвик, в котором Бетховен давал уроки музыки двум старшим сестрам – Терезе и Жозефине. Уже давно опровергнуто предположение, что адресатом посланий к «бессмертной возлюбленной», найденных в бумагах Бетховена после его смерти, была Тереза, но современные исследователи не исключают, что этим адресатом могла являться ее сестра. В любом случае идиллическая Четвертая симфония своим замыслом обязана пребыванию Бетховена в венгерском имении Брунсви-ков летом 1806 г.

Он был одинок. Неказистый, чудаковатый, чрезвычайно вспыльчивый, способный обозвать последними словами музыкантов оркестра так, что порой они отказывались играть в его присутствии, – такому человеку трудно было рассчитывать на взаимопонимание. «Его талант, – писал Гете, – привел меня в изумление; однако это совершенно необузданная личность…»

Одна из немногих женщин, заслуживших его расположение, Беттина Бретано, сделала интересную запись размышлений Бетховена: «Когда я открываю глаза, я вынужден вздыхать, потому что то, что я вижу, противно моим верованиям, и я вынужден презирать мир, который и не подозревает, что музыка – это более высокое откровение, чем вся мудрость и философия… Музыка – это средство превращения духовной жизни в чувственную. Я хотел бы говорить об этом с Гете, поймет ли он меня?.. Скажите ему, чтобы он прослушал мои симфонии, тогда он согласится со мной, что музыка есть единственный бесплатный вход в высший мир познания…»

По воспоминаниям современников, Бетховен был небольшого роста, с некрасивым красным лицом, изрытым оспой. Его темные волосы вихрами падали на лоб, а одежда была не изысканна и даже неряшлива. Композитор говорил на местном наречии, иногда употребляя простонародные выражения. Вообще он не обладал внешним лоском и скорее был грубоват в движениях и обхождении. Прежде чем войти в комнату, он обыкновенно сперва просовывал голову в дверь, чтоб убедиться, нет ли в ней кого-нибудь, кто ему не по душе.

Обыкновенно серьезный, Бетховен иногда становился неудержимо веселым, насмешливым и даже язвительным. Однако он был искренен, как дитя, и до того правдив, что нередко заходил слишком далеко. Он никогда не льстил и этим нажил себе много врагов. В своих движениях он был неловок и неповоротлив. Часто ему случалось ронять чернильницу с конторки, на которой он писал, на стоящее рядом фортепиано; все было у него опрокинуто и запачкано. В его комнате царствовал неописуемый беспорядок: «Книги и ноты бывали разбросаны по углам, здесь стояла холодная закуска, там – бутылки, на пульте были наброски нового квартета, на столе – остатки завтрака, на фортепиано – только что намеченная новая симфония, на полу – письма. И несмотря на это Людвиг любил с красноречием Цицерона прославлять при всяком удобном случае свою аккуратность и любовь к порядку».

Время с рассвета и до полудня композитор проводил с пером в руке, остаток же дня уходил на размышления и приведение в порядок задуманного. После обеда он срывался с места и совершал свою обычную прогулку, т. е. «как одержимый обегал раза два вокруг всего города». Бетховен никогда не выходил на улицу без нотной записной книжки – это было его правилом.

Вообще же Бетховен не придавал никакого значения своим рукописям, которые валялись вместе с другими нотами на полу или в соседней комнате: «Их легко было и украсть, и выпросить у него – он не задумываясь отдал бы». Маэстро не имел никакого понятия о деньгах, отчего, при его врожденной подозрительности, происходили частые недоразумения и он, не задумываясь, называл людей обманщиками; с прислугой, впрочем, это кончалось благополучно – после того как он давал «на водку». Его странности и рассеянность были известны во всех посещаемых им трактирах, и его не тревожили, даже если он забывал расплачиваться. Кроме того, он был до крайности вспыльчив. Раз во время обеда в трактире ему по ошибке подали не то кушанье. Композитор сделал кельнеру замечание, а тот позволил себе грубо ответить, и в ту же секунду тарелка с едой оказалась у него на голове. Они стали кричать друг на друга, между тем как окружающие не могли удержаться от смеха. Наконец сам Бетховен не выдержал и разразился громким хохотом, указывая на кельнера, который облизывал струившийся по лицу соус и строил уморительные гримасы.